НЕМНОГО О РУССКОЙ ПОЭЗИИ
глава из романа

Летнее московское утро давно уже перестало быть просто обозначением времени и места и выросло в целый образ - благодаря советскому кинематографу, сотни раз показавшему "умытые" (центральные) улицы Москвы, и музыке Дунаевского, вдохнувшей в кадры невероятное обаяние. Когда в 60-е годы на экранах пошли ноябрьские слякотные переулки под музыку учеников Шостаковича, люди внутренне воспротивились этой беспробудной тоске и унынию. Многое в старых фильмах держалось за счет оптимизма и нравственного света (нехристианского), действующих безотказно и гипнотически, как запах мяса - на собак.

 
* * *

... Летнее московское утро ворвалось в окна огромного сталинского дома, стоящего на Тверской (быв. ул.Горького), и разбудило знаменитого поэта-песенника Вадима Сергеевича Солодовникова, автора многочисленных песен о комсомоле и партии, молодежных стройках и трудовых подвигах. Вадим Сергеевич всю жизнь проработал бок о бок с композитором Николаем Тревогиным. Плоды их совместного творчества знала вся страна. Собственно, Тревогин - это был псевдоним рабочего Коли Пукина, поднявшегося когда-то из грязного цеха благодаря дару сочинять мелодии и неусыпной заботе партийной и комсомольской администрации. Те же самые товарищи посоветовали Николаю изменить фамилию. Сам Коля, впрочем, нисколько ее не стеснялся и в подпитии любил повторять шутку: "Меня от гениальности отделяет только шаг. Еще одна буква - и я уже Пушкин!" В отличие от интеллигентного Вадика Николай Тревогин всю жизнь сохранял люмпенскую простоту и безобидную хамоватость.

Иногда поэт и композитор пытались сочинять лирические песни, но как-то не пошло: Тревогина все время тянуло на пунктирные ритмы, а Солодовников за время верной службы растерял метафоры.

Все отгремело. Закончились пышные празднества развитого социализма, исчезли благодетели, придворные ансамбли и певцы. Знатные ткачихи где-то доживали свой век...

Вадим Сергеевич не сетовал на жизнь, потому что у него было все. Он окружил себя таким бытовым и материальным уютом, что душа не испытывала сомнений в прошлом.

В конце концов, что еще нужно пожилому человеку? Все на своих местах: кухня, на которой приятно сидеть и пить кофе, газета под рукой, которую приятно читать - столько всего происходит! Вадим Сергеевич с удовольствием пробегал глазами "Московский комсомолец" от первой страницы до последней. До тех пор, пока ему не попались строки рубрики "Дни рождения". И тут покой его покинул. "Сегодня,- прочитал он,- исполняется 67 лет выдающемуся русскому поэту Аркадию Валериевичу Кретову". В глаза Солодовникову ударило ослепительным смыслом выражения "русский поэт". Кретов был таким же, как и Вадим Сергеевич, советским поэтом-песенником, всю жизнь писал тексты к разным песням, может быть, не таким официозным, как Солодовников, но все же... Все же это были обыкновенные советские песни, и никогда никому не приходило в голову назвать Кретова "русским поэтом". "Какое безобразие, бесстыдство! - мысленно возмутился Вадим Сергеевич. - Это что же получается: если Союз распался, если все учреждения типа "Советской энциклопедии" стали автоматически "Российскими", то и советские композиторы, поэты или художники должны стать "российскими", а не русскими. А то - ишь как хитро: раз! - и он уже вроде как примкнул к русским поэтам! К этому великому клану! К иконостасу! Р-раз! - и он уже среди них! Подлец! А что, мол, не советским же мне называться? Хитро, Аркаша, очень хитро! Это что же получается? Серафим Туликов теперь - "русский композитор", что ли?"

Внутри Солодовникова все клокотало. Он вспоминал песни на слова Кретова и мысленно примеривал к ним звание русского поэта, каждый раз цокая. Саркастическая улыбка и жесткий блеск в глазах застыли древнегреческой маской.

Перестав "дакать" и "цокать", Вадим Сергеевич поднялся и пошел в комнату, где стоял телефон.

- Коля, ты? - спросил он, когда на другом конце провода ответили.

- М-м-м... - неясно промычал в трубку Тревогин.

- Это я. Вадим. Слушай, тут такое дело. Читал сейчас газету и увидел вроде непримечательную на первый взгляд вещь.

- Ну... - опять промычал композитор.

- Ты что, пьяный с утра, что ли?

- Нет. У меня дачу ограбили.

- А... Ну, послушай. Читал я "Московский комсомолец". Так вот там Кретова называют русским поэтом. Представляешь себе? - и Солодовников в ожидании эффекта замолчал.

Долгая пауза говорила о том, что Коля не понимает, о чем речь. Потом он спросил:

- Ну и что?

- Русский поэт, понимешь? Как Пушкин там или Лермонтов, Тютчев... Понимаешь? Раньше он был советский поэт-песенник. А в этой мутной воде с переименованиями он выплыл "русским поэтом". Ну, понимаешь?

Коля опять помолчал, а потом лениво отозвался:

- Ну? Тебе-то что?

- Нет, ну как же! Ты что - разницы не чувствуешь?

- Слушай, ты же знаешь, что мне все равно. Хоть горшком назови, и так далее. Лично меня вообще от гениальности...

- Знаю, знаю,- раздраженно прервал Тревогина поэт,- "один шаг". Но имей в виду, Коля, что нормального человека от дебила тоже отделяет только одна хромосома!

И Вадим Сергеевич бросил трубку. Через полминуты телефон зазвонил.

- Алло!

- Чего орешь-то? - зевнул Коля в трубку невозмутимым голосом. - Я что хотел спросить... Завтра похороны. Ты пойдешь?

- Чьи? - настроение у Солодовникова было окончательно испорчено.

- Ну, этого... Киреевского.

Киреевский был одним из старейших композиторов. Вместе с ним Вадим Сергеевич написал две советские оперетты: "Девушки с Иртыша" и "Варшавские гвоздики" (первоначальное название - "Пражская весна" - пришлось переделать).

Солодовников тяжело вздохнул:

- Да, действительно. Я забыл. Надо пойти. Спасибо, что напомнил.

- Будет настроение - заходи,- на прощание произнес Тревогин, вешая трубку.

 
* * *

Новые мысли посетили Вадима Сергеевича. Не сказать, чтобы они перевернули весь его внутренний мир и совершенно смутили душевный покой. Но кое-что изменилось.

Дело в том, что всю жизнь Солодовников помнил только то, что было ему удобно. И события воспринимал, отсеивая все сомнительное, неприятное, неправильное с точки зрения его, личного, мировоззрения. Так счастливо была устроена его нервная система. Даже все трагическое подвергалось фильтровке, оставляя для "чувствования" лишь бесспорные факты. Например, каждый год Вадим Сергеевич смачно и возвышенно отмечал 9 мая. Шел к памятнику Неизвестного Солдата, смотрел фильмы про войну, плакал обильно и очищающе, испытывая катарсис. Все это было естественно и благотворно для его души, как майская гроза. На следующий день, 10 мая, освеженный, он переходил к текущим делам.

Напротив, когда к нему в гости приезжал из Сибири двоюродный дядя, отсидевший после немецкого плена в лагерях 15 лет да так и оставшийся в Северо-Енисейске на поселении, поэт переживал почти физиологическое неудобство от всего, что сопровождало дядино присутствие - от его кратких, как вспышки, воспоминаний, от его полублатных тона и выражений, от "Беломора", внутренней свободы духа, которую Вадим воспринимал, как анархию. В конце концов, племяннику было не по себе от дядиных глаз, где смешивались цинизм, печаль, доброта и высшее веселье. Это было неудобно, потому что - неправильно с точки зрения Священной Войны и Великой Победы.

Вот и теперь что-то хаотическое вкралось в его гармоничное ощущение жизни.

 
* * *

На следующий день Солодовников и Тревогин вместе отправились на похороны.

Киреевский Эдуард (Адольф) Ефимович был патриархом советской песни. Родился в маленьком украинском селе и благодаря Богом данному музыкальному таланту оказался не просто в Москве, но частенько присутствовал на сталинских кремлевских приемах. Его удивительная мелодика, чувство симфонического развития и тембровое чутье были сравнимы разве что с талантом Дунаевского. От мэтра Эдуард Ефимович отличался только неровностью стиля: одни его произведения были настолько хороши, что начинали петься прежде премьеры, другие зияли интонационной пустотой и будто полным отсутствием музыкальности. Киреевский прожил хорошую долгую жизнь и умер в возрасте 95 лет. За время своей общественной значимости Эдуард Ефимович помог очень многим людям, случалось даже, что некоторые бесталанные молодые композиторы пользовались его добротой в карьерных целях.

Вот, примерно, все это и говорилось теперь здесь, на Кунцевском (быв. Троекуровском) кладбище в адрес покойного. Если б Киреевский умер десятью годами раньше, все то же самое прозвучало бы на Новодевичьем.

После похорон к Тревогину и Солодовникову подошла толстая 55-летняя дочь Киреевского с ярко-малиновыми губами и пригласила на поминки. Казалось, горе не коснулось ее своим черным крылом. Деловито спросив, есть ли у них машина, она попросила друзей взять с собой пожилую пару и пошла отпускать водителя автобуса.

Вадиму Сергеевичу вдруг захотелось пройтись по кладбищу. Странное чувство причастности к тем, кто здесь лежит, пробежало по его позвоночнику. Может, какой-то кусочек земли зреет под этим летним солнцем и для него?

Вот могила Клавдия Борисовича Птицы, хорового дирижера. Солодовников помнил, как они разучивали вместе с ним и с композитором Григорием Загнием кантату "Светлые горизонты". Оказалось, что некоторые фразы в тексте кантаты при хоровом произношении звучали неприлично, и поэта пригласили на репетицию послушать и почти на ходу заменить одни слова на другие. Вальяжный и представительный, Клавдий Борисович сочетал в себе аристократическую приветливость и генеральскую жесткость...

А вот - Юрий Васильевич Силантьев, прекрасный, добрейший человек, начинавший свою музыкальную деятельность в недрах ансамбля НКВД...

Солодовников приближался к выходу, где его, наверное, уже ждал Тревогин с парой пожилых родственников Киреевского, когда внезапно поймал на себе чей-то взгляд.

Перед ним, через несколько рядов, стоял серый памятник. Прямо из камня на Вадима Сергеевича грустно смотрели огромные голубые глаза. Это была могила Вени Ерофеева.

 
* * *
 
... Нагретые платформы Савеловского вокзала источали густой асфальтовый жар. Вокруг Вадима суетливо шагали люди, спешащие на лобненскую электричку. В Лобне жил старинный друг Солодовникова, переводчик скандинавской литературы, талантливый неудачник Женя Фельдман. С тех пор как творчество Вадима устремилось в теплые номенклатурные выси, отношения двух друзей заметно ухудшились. Солодовникова все больше коробило от иронии Фельдмана, едких замечаний в адрес партийных покровителей поэта. К тому же полным ходом шла волна еврейской эмиграции, к которой склонялся Евгений и которую, по понятным причинам, осуждал Вадим Сергеевич. Но, как порядочный человек, он продолжал наносить дружеские визиты в Лобню, всегда привозил с собой продукты, искренне сочувствовал Фельдману, потерявшему работу. Теперь Женя сидел на чемоданах, и, скорее всего, предстояла последняя их встреча. "Только бы не было этих", - с досадой подумал Солодовников о диссидентах, последнее время торчавших почти постоянно в квартире Фельдмана.

Вадим Сергеевич расположился у окна с несолнечной стороны, достал из сумки газету с кроссвордом, надел очки и приготовился ехать. Дачники с детьми, собаками и сумками на колесиках однообразно жужжали, дул легкий ветерок из открытых окон вагона. Солодовников ощущал полный душевный комфорт от того, что, несмотря ни на что, едет к другу, хотя мог бы и отвернуться от него - многие так и делают. И не просто едет, а везет продукты и сохраняет при этом простоту поведения. Но еще больший комфорт Вадим Сергеевич испытывал все-таки от того, что Женя наконец уедет. И слава Богу, каждому - свой путь. Да нет же, нет, Вадим Сергеевич! Не поэтому слава Богу, а потому - что больше не надо будет ездить в эту Лобню, исчезнет эта порочащая связь, хотя о ней, в общем, никто не знает. Он же тебе уже чужой, этот язвительный и непримиримый еврей... Вадим Сергеевич коротко вздохнул и углубился в кроссворд.

На станции "Марк" вагон при торможении слегка тряхнуло, и у него выпала шариковая ручка. Вадим Сергеевич стал шарить рукой слева от себя и неожиданно нащупал между сидением и стеной вагона какую-то папку. Он достал ее. На папке ничего не было написано. Солодовников развязал желтоватые ленточки и увидел, что в папке лежит рукопись. На первом листе стояло: "Венедикт Ерофеев. Шостакович. Роман."

Это имя преследовало Солодовникова уже давно, то и дело всплывая в разговорах с коллегами или в кулуарах Отдела ЦК по культуре, где работал покровитель поэта Павел Николаевич Крупенин. Время от времени Павел Николаевич интересовался судьбой Ерофеева и в разговоре с Солодовниковым сетовал на то, что тот пьет и не хочет пробиваться на широкую дорогу советской литературы. При этом добавлял:

- Чтоб все вы, трезвенники, так писали!

Окружавшие Солодовникова литераторы и композиторы по-разному оценивали фигуру Ерофеева, в основном склоняясь к тому, что он "не без таланта, но алкоголик - и этим все сказано". Соратник Коля Тревогин обожал произведение "Москва-Петушки", хохотал до слез, цитируя Венины рецепты коктейлей, но, похоже, ничего в этом произведении не понимал.

Сам Солодовников не любил Ерофеева. Все было чуждо ему: и алкогольное эстетство, и циничные высказывания в адрес уважаемых людей, ерничество и глумление над святынями. Ничего, кроме раздражения и ненависти, ерофеевские образы не вызывали. А пуще прочего Вадима Сергеевича раздражало восторженное отношение окружающих к этому так называемому творчеству, которое в его глазах было таким же литературным хулиганством, как пародия на "Евгения Онегина" или стихи Баркова. О том, что собой представляет его собственное поэтическое творчество, сотканное из "твердых комсомольских рук", "плеч железных, словно сталь, как Байкало-Амурская магистраль", "взглядов тревожных, зовущих в тайгу",- об этом Солодовников как-то не задумывался. Его выбрало время.

Теперь он держал в руках рукопись романа, который считался утерянным. Вадим Сергеевич перевернул титульную страницу и начал читать.

Действие романа перелетало из Москвы в Ленинград, как шелестящие страницы. Ощущение холода пронизывало текст, внутри которого опять выскакивали короткие гнусные историйки и циничные определения. Но о музыке было написано очень профессионально. "Где он набрался всего этого?" - задавался вопросом Солодовников, который многого просто не понимал. Музыкальные и философские термины, какая-то сложная символика в соседстве с почти частушечным примитивизмом. Все это отдает алкогольным бредом - поставил диагноз раздраженный поэт.

... Вадим Сергеевич уже минут десять сидел в остановившейся электричке. Вагон опустел, а он смотрел в окно на унылые лобненские пятиэтажки и не видел их. Он не знал, что делать.

По вагонам шла толстая железнодорожная тетка, выгоняя заснувших и подбирая забытые вещи.

Вадим Сергеевич встал и медленно вышел из поезда. Так же медленно поднялся на виадук и перешел на другую сторону. Потом подошел к мусорным бакам и выбросил туда рукопись. Она взмахнула крыльями страниц и упала на гнилые огурцы...

 
* * *

Прошло пятнадцать лет и теперь Солодовников стоял перед могилой этого человека. На серой плите лежала бумажка. Вадим Сергеевич наклонился, поднял ее и, развернув, прочитал:
 

Вопросам у тихих могил
Еще не бывало ответа.
Но этим, что ты обронил -
Есть. В теме, что ангелом спета.
Детей никогда не клянут,
И может, поэтому с ними
Католики Богу поют
Твое иностранное имя.
Солодовников увидел, что первые буквы строчек сложились в имя. "Бабские штучки,"- определил Вадим Сергеевич.- "Но за что все это ему? За какие такие заслуги? И на каком месте-то похоронен! Не понимаю, нет, не понимаю". Он сложил руки за спиной и пошел к воротам.
 
Ольга Лебедева
rect@consv.msu.ru

 
Home Следующий рассказ